
Предисловие
По достижении юбилейного возраста (75 лет – так что «старого педагога» было бы вернее написать, но «признания старого педагога» как-то хуже звучит), стал я думать, не написать ли и мне «Подводя итоги», как Сомерсет Моэм написал (по-английски “Summing up”), когда ему исполнилось 60. Он не знал, что проживет еще 30 лет! А меня, скажем так, сильнее «подпирает».
И тут вдруг обратились ко мне с вопросами автобиографического характера, ибо в Димитриевской гимназии, где я работаю, тоже юбилей: 20 лет со дня основания. Вопросы вроде «Как я стал математиком» и т.п. И я решил написать-таки свои признания, держась, в основном, педагогической тематики. В них, надо сказать, не обойтись без исповеди, но мне бы хотелось смотреть на них как на рассказы о приключениях. Сроки поджимают, я ограничен объемом, напишу поскорее и положусь на снисходительность читателя.
Как я стал математиком
Имея дело с 11-м классом, я обязательно рассказывал об этом выпускникам с понятным смыслом: чтоб они не делали так, как я: «По малодушию я стал математиком. Поддался родителям». Было так. Родители весной 8-го класса позвали меня на кухню и спросили, кем я думаю стать. Я сказал («с потолка», но свой ответ вспоминаю с горечью): историком. Они отговорили меня без труда, обратив внимание на необходимость в этом случае изучения
множества общественных дисциплин — в коммунистическом ключе исключительно. И сказали о математической школе № 7, которая находилась недалеко от нашего дома, где можно было бы попытаться пройти собеседование. Я согласился. А у меня были явные гуманитарные склонности. Хорошо шли занятия с частной преподавательницей английского языка — Софьей Моисеевной, к которой я ездил на троллейбусе от метро «Университет». Ей очень нравились, к примеру, мои переводы стихов А. Милна (не из «Винни-Пуха»). В тот день как раз я должен был ехать заниматься английским. Когда Софья Моисеевна узнала, что я собираюсь уходить из обычной школы, чтобы поступать в математический класс, она огорчилась — так молча и так сильно, что мне стало ясно: я совершил непоправимый пагубный шаг. Непоправимость заключалась в моем малодушии, т.к. я хорошо понимал, что опротестовывать принятое семейное решение духу у меня не хватит. А пагубность повисла в воздухе, я вдруг ощутил ее и – представляете? – помню то ощущение до сих пор! Не стану пытаться передать его типа как у Пруста — с кусочком пирожного и чаем, но помню. Почему-то особенно явственным оно было для меня тогда, когда я смотрел на дворники ветрового стекла троллейбуса: был мрачноватый апрельский день, а, когда я возвращался домой, шел дождь.
В молодости, а в юности уж точно, не задумываешься над тем, что живешь, совершая выборы, за которые отвечаешь. Живешь себе и живешь, в каких-то своих обстоятельствах, при каких-то твоих обязательствах и каких-то необходимостях, в смене настроений, впечатлений и состояний. По возможности, по совести. По возможности, ради удовольствия. А то, что над тобою не только мама и папа, еще, может быть, школа, еще, может быть, то, что тебе хотелось бы назвать «любовью» (возраст-то обязывает), но ты личность и над тобою Бог (впрочем, ни в семье, ни в среде знакомых не было ни единого верующего), все главнейшие осознания – отложены, «загормонены», так выразимся. Но и тогда, в тесноте гормонов, случались моменты не то чтобы просветления, а хоть какого-то понимания. Так было и тут и даже запечатлелось.
Не стану рассказывать о трудностях приобщения к настоящей науке: наши тьюторы вложили в нас много труда. О своих способностях умолчать мне нельзя будет, но я ничего не мог поделать: они меня не вдохновляли. В течение многих последовавших лет, будучи спрошен о своих интересах или принимая поздравления в своих успехах, я испытывал внутреннюю неловкость… неуличенного проходимца! Ибо был не тем, за кого меня принимали. А кем? Я разве знал? И, вместо того, чтоб искать себя, предавался жизни, не имея за душой своего настоящего дела. Им стало преподавание математики — но совсем не сразу.
Тоска и испуг
В университете (на Ленгорах) удивительно хорошо: интерьеры обиты темным деревом, уютно и строго. По факультету ходят кругами и ведут олимпийского характера разговоры. Есть неприличный мехматянский анекдот об отсутствии возвышенности в таких разговорах. Он несправедлив, хоть и очень смешон. О, эти знакомые специфически мехматские интонации, с радостным смехом, с особым завышением голоса при вопросе, с уточнениями, поддакиваниями… А я был в тоске, я был чужим на этом празднике интеллекта. Зависти я не испытывал, математику, в общем-то, полюбил, но, как сказано кем-то, это «жизнь чистых форм», и надо в нее вживаться, тратить силы… не собрался. Тем не менее математическая культура («все, что у вас останется после того, как вы все забудете», по слову одного профессора) сама собой прививалась. И я бесконечно благодарен целому ряду людей, которые этой культурой заражали, иначе не скажешь.
Помяну здесь Льва Анатольевича Скорнякова, инвалида войны, с протезом вместо левой руки, он им размахивал на лекциях. Помню, как он со свистом втягивал воздух от удовольствия, что что-то доказано.



Все записывались на какой-нибудь семинар по желанию – мне ни на один не хотелось. Конечно, я обязан был быть на каком-то и ходил на семинар к своему научному руководителю (А.П. Мишина «Абелевы группы»). Учился я хорошо и поступил в аспирантуру. Пришла мне в голову идея, о которой я сказал «шефине» — та тут же ее одобрила и сказала, что если удастся доказать, то это диссертация. И удалось. Но как! Топорнейшими методами, да поверит читатель. Конечно, когда получалось и шло (ухватывался буёк), бывали моменты величайшего счастья. А было раз и так, что мне показалось что-то доказанным, я пошел с родителями на концерт и на концерте понял, что «есть прокол!» — т.е. это была, конечно, целая жизнь. А занимался я (сугубо алгебраическое понятие в области абелевых групп и модулей) чистотой.
Православный читатель поймет, с какой едкостью я напоминал себе об этом, став церковным человеком. И вот, свершилось, и результат, не больше не меньше, стал называться теоремой Мановцева-Кузьминова – признаюсь, двойное название мне еще больше нравилось! (Не утаю, что Кузьминов доказал теорему нормально, совсем не топорно, но его публикация вышла на месяц позже моей).
Всё, прощаюсь я с Alma Mater! Привелось мне говорить с упомянутым Скорняковым. Непонятно, чего хотелось мне услышать, но я спросил Льва Анатольевича, а чем мне дальше заниматься. Тот ответил с присущей ему теплотой: «Чем хочется, Андрей Анатольевич». Помню, как внятно я
испугался: мне ничего не хотелось.
В техническом вузе
Семь лет я проработал в техническом вузе, на кафедре высшей математики, в МИРЭА. Там читались разные курсы математики, и по поводу одного из них («Операционное исчисление») я не знал буквально ничего, ну не проходили на мехмате! А у нас (в МИРЭА) было принято, что каждый заменить может каждого, и предполагалось, что все всё знают. Так и на экзамен могли пригласить, к кому угодно. Попалось мне, по расписанию, участвовать как экзаменатору на экзамене по операционному исчислению. Ну ладно, думаю, положительную оценку всегда можно поставить. Беру зачетку, вызываю студента. У него ничего не написано, и он молчит. А я спросить ничего не могу, что делать? Как же я вывернулся? К сожалению, не помню. Но как-то вывернулся, поставил тройку. Заочники всегда были рады тройке, и было их очень много. Вот приходит на экзамен заочник и просит поставить тройку, обещает приехать и сдать, а сейчас он не смог подготовиться: отца положили на операцию с раком желудка. Чувствуется, правду говорит про операцию. Я поставил, конечно, тем более, что у моего отца тоже был рак желудка. Так,
представьте, он довольно скоро приехал и на честную тройку сдал!
Умерли мои родители, мама вслед за папой. Я крестился — в Переделкинской церкви. Вера «обрушилась» на мое сердце «как снег на голову», реальность благодати была совершенно неожиданной. Но первое время, приходя на работу в институт, я начисто о вере забывал, будто здесь Бога не было. И вот начало бесценного личного опыта. Чем-то раздражила меня группа на занятии по матанализу. И я подумал: «Надо попробовать пойти помолиться, а то сорвусь». Чем-то я им поручил заняться и ушел будто тряпку помыть. В туалете помолился – раздражения как не бывало! Так я понял, что Бог везде…
Два года в прелести
Два года! Да, чуть меньше. Я был разведенный, жил один, встречался с дочкой, мотался по друзьям и был предоставлен самому себе. Не могу описать мотивацию, она имелась, но, понятное дело, тут было чисто бесовское наущение неофиту: «Уйди да уйди с работы». В никуда, «как Авраам», да простит читатель. А на что жить? Откуда средства? С неба – буквально, без всяких кавычек! И ушел. И чем занимался? Молился.
Дописывал поэму, написанную после маминой смерти и крещения и весьма одобренную друзьями, под названием «Москва». Один только друг дорогой, давний друг и батюшка (он, к слову, навещал меня и подбрасывал не меньше 30 рублей – бывшие советские люди оценят такую сумму!) сказал отрезвляющее слово: «А о чем она?». Убил. Но там были хорошие места, например о Консерватории: «Выходишь – и снежинки меж колонн». Сейчас тот период представляется невероятной дикостью, но в нем, задним числом, много для меня поучительного. Прелесть (я помню свои состояния) сочеталась с чем-то простым и верным: Бог не оставлял, просто «не мог ничего поделать» с повредившимся сердцем. Ты не можешь изменить намерения другого человека, так и Бог не вмешивается в твои намерения. Ангел не предстанет пред тобою с мечом и не скажет: «Ты что делаешь??».
Но было много хорошего и неподдельного. Помню, пришел вдруг ко мне участковый и спокойно, участливо пытался меня вразумить: мол надо же устроиться на работу. Советские люди (интеллигенция) над милицией превозносились, такой был «извив». Так вот, в этом плане визит участкового милиционера был весьма полезным, честное слово. Он ушел, ничем не пригрозив, я остался очень ему благодарен. Пошел погулять — и посейчас еще помню чистое темное звездное небо и как читается «Богородичное правило».
Кандидатская выручила
Все когда-нибудь кончается, и мой «свободный полет» закончился. Стало нужно искать работу. О преподавательской деятельности и речи быть не могло: в паре мест, куда я звонил на предмет работы ассистентом (!), меня спрашивали, член ли я партии… (это середина 1980-х). Наконец у давнишнего друга покойного отца появилась возможность устроить меня в один институт. Но по советским законам совсем не работать нельзя было, и если возникал такой большой пропуск в работе, как у меня, то при устройстве куда-либо необходима была виза бюро по трудоустройству. Молодой симпатичный чиновник, полистав недолго мои бумаги, сказал: «Так Вы же кандидат наук. От Вас ничего поэтому не требуется». Я так понял, что мог заниматься наукой. А то волновался.
Драндулет и неплохие условия
В институте, где нашлось мне пристанище, занимались разработкой некоторых сложных приборов. Костя, мой непосредственный начальник, вышел на каких-то ребят, литовцев, которые составили программу автоматической разводки печатных плат. Напомню, что на плате находится ряд контактов, в соединении которых не должно быть пересечений, это и есть разводка. Косте требовался чисто технического плана помощник. Я получал описание платы, заносил его, с помощью кодировки, в определенное устройство, и оно выдавало мне набор перфокарт для литовской программы.
Представляет ли читатель перфокарту? Это такая продолговатая тонкая и плотная картонка с напечатанными позициями, очень удобная как закладка в книжку, а еще более удобная (сноровка нужна) для изготовления вручную самодельной пепельницы (я курил). Упомянутое устройство, «драндулет», как я его называл, было размером с небольшой письменный стол и такого внушительного технического вида. Оно громыхало.
Рабочее место мое находилось в нижнем помещении рядом с техниками.
Главный из них время от времени произносил: «Это мы спросим у Энгельса».
Или: «Вот Энгельс придет, он решит». Оказалось, Энгельс Петрович — начальник пожарной охраны. Целыми днями я там сидел, пил чай с сушками и читал, что хотел. Заниматься платой приходилось нечасто: раз в две недели.
Моим соседом был молодой интеллигентный человек в очках, по имени Игорь, также занимавшийся нередко своими делами. Обычно перед ним лежала книга, и он, поправляя очки, что-то писал с нее, меленьким, бисерным, аккуратнейшим почерком. Однажды, в его отсутствие, я подсмотрел его список дел. В последнем, в частности, значилось: «Писать Мопассана». Т.е. он переписывал классику от руки? Зачем? Это навсегда останется тайной.
Можно было уйти на целый день, только вернуться, чтоб расписаться в журнале. Однажды, на Светлой неделе, я смог каждый день быть в храме и на крестном ходе – в церкви Петра и Павла, что на Яузе. Мы ездили с Костей в командировки в Каунас (читатель, заставший советскую жизнь, оценит).
Как вдруг позвонил мне тот батюшка, что поддерживал меня в «свободном полете», и стал уговаривать связаться с общим знакомым, чтобы перейти в институт Генерального Плана Москвы, он все повторял: «Там наши люди». Я догадался, что он не мог сказать напрямую — «верующие». И я решился. А у меня сестра жила в США – как же посмотрит первый отдел? Выручил одноклассник: «Плюнь, соври, не пиши вообще про сестру. Копать не станут».
В центре Москвы
Когда летом бывала гроза и я смотрел на Садовое кольцо, мне представлялось, как несутся здесь Бегемот с Коровьевым, таща Варенуху. И тут можно было целыми днями гулять: сюрреализм советской жизни. И задание было у меня такого же, сюрреалистического плана, причем гуманитарного: я переписывал прошлогодние отчеты другими словами, чтоб они становились подходящими для текущего года. Ходил я к Пушкину, ходил и в церковь Воскресения Словущего на Успенском Вражке. Здесь случилось со мной настоящее чудо: благодаря иконе «Взыскание погибших», перестало хотеться курить – будто никогда не хотелось! Тут служил тогда, совсем еще молодой, отец Артемий Владимиров, и как же он меня раздражал своим тягучим красноречием. Но как же я был и устыжен однажды его радостной обильной любовью!
Как вдруг позвонил мне Коля Константинов и предложил стать волонтером – принимать «листочки» (кто знает: с заданиями для самостоятельного овладения основами матанализа) в 8-м классе 57-й школы.
Разная бывает математика. Да, элементарная и высшая, прикладная и чистая, сложная и труднодоступная. Я не об этом. Она бывает возбужденно-блистающая, неспокойно веселая и предполагающая те возносящиеся, «олимпийские» интонации, о которых я попытался писать. А бывает благонастроенная, спокойная, мирная… никакого возбуждения, никакого смеха, никакой нечистой веселости. Понятно, что в реальных людях такая и такая могут сменять друг друга. Но бывают математики, приобщенные только ко второй.
Такова была моя «шефиня» и таков был Николай Николаевич Константинов (1932 – 2021)
https://ru.wikipedia.org/wiki/Константинов Николай Николаевич, которого все за глаза называли «Коля» при сколь угодно значительной разнице в возрасте. Говоря об издержках математической заточенности» (не допустить лишней общности, привести опровергающий пример и т.п.), вспомню такой нехороший случай. На одном из юбилеев я поднял тост за юбиляра, сказав, что тот приобщает к истине. Настроение было уже разогретое, и юбиляр парировал: «Так еще Пилат задавался вопросом: что есть истина?». Все засмеялись, это было крайне неприятно. Я хотел бы говорить положительно и совсем не думаю хулить собратьев по науке, которые просто не могут иначе как… ернически, если вещи назвать своими именами. Ну не могут и всё! И ничего дурного в свое «математическое ерничество» не вкладывают, хотя для окружающих оно может быть невыносимо.
В школе
Трудно описать то состояние счастья, которое овладело мной при возвращении к педагогической деятельности. Через год я стал вести (обычную) математику в том классе, в котором поначалу принимал лишь «листочки», с упоением работал в знаменитой школе. А потом их классная руководительница ушла в декрет, и классное руководство досталось мне. Но ребята не были проблемными, и это было нестрашно. Это выпуск 1990 года.
Директору нужно было взять одну учительницу, и он отдал ей мою нагрузку, а для меня придумал что-то неподходящее, и я ушел в другую школу.
Странно, но я ни тогда, ни впоследствии не подумал плохо о Менделевиче, и очень рад тому — он славный человек.
В новой школе директор обладал такой особенностью: не мог отказать родителям старшеклассников (школа «котировалась»), в особенности, если становился чем-то обязан. И в десятом (из доставшихся мне) не математическом классе было… 35 человек! В нем училась надеюсь, она не знала об этом прозвище) «унитазная Катя»: ее папа поставил всей школе новые унитазы. Она была слабая, но совсем не тупая (тупые вообще встречаются редко). Еще у меня был 10-й математический класс (21 человек), при классном руководстве, и еще (Господь не оставляет без утешения) 11-й математический класс всего из 15 человек – смотревших мне в рот.
В моем классе мальчики совсем не общались с девочками. Объяснение всплыло не сразу: это красавица-староста так настроила девочек в отместку за неудачу расположить к себе одного из мальчиков. «Манипуляторша с юных лет», — так была она мне обрисована. Она ушла в другой класс в 11-м классе — атмосфера несколько разрядилась. Интересно, что через пару десятков лет я встретил ее (остававшуюся красавицей) в транспорте с молодым человеком.
Она меня узнала, поздоровалась и сильно покраснела. Почему? Это навсегда останется тайной, так же, как «писать Мопассана». Но я был рад: перестал о ней плохо думать. Неплохие были ребята, хоть и «не такие математические», как в 57-й школе. Я не смог их бросить через год и довел (как математик) до выпуска. А почему встал такой вопрос – в следующем пункте.


Теорема напомнила об авторе
В 1980-е годы я был прихожанином отца Александра Меня, ездил в Новую деревню. После его мученической кончины со многими из его чад произошли хорошие изменения в жизни. «Это батюшка помолился», — было общим убеждением. Со мной вышло следующее. Мой давний хороший знакомый стал заведующим кафедрой алгебры МПГУ, а у него была та же, что у меня,
математическая специальность – «абелевы группы». Осенью 1990 года поехал он на какую-то конференцию, а там, в одном из докладов, упоминалась теорема Мановцева-Кузьминова. Так он вспомнил обо мне и подумал зазвать к себе на кафедру, позвонил. Смутился я страшно: после
«свободного полета» и «драндулета», работая в школе, мог ли я думать о высшей математике? Все же с осени 1991 года я стал членом кафедры алгебры МПГУ и все вспоминалась мне та фальшь, с которой я восклицал в одном месте поэмы «Москва»: «Прощай, моя наука».
Попасть от плохо управляемых школьников к трепетным добросовестным девушкам, не допускающим никаких бесчинств и благоговейно тебе внимающим, – это был положительный шок. Через год я и лекции стал читать.
Незабываемые 1990-е годы, незабываемо «свободные» и незабываемо голодные. Кавычки подлежат пояснению. Как мечтали мы о свободе! Как восхищались Западом, США в особенности, как мечтали о свободе слова! Кто ж мог знать, каким тошнотворным станет засилье Голливуда в кино в 1990-е годы, а свобода обернется, прошу прощения, сиянием голых ягодиц на обложках журналов в каждом киоске печати. Впрочем, запомнились и отрадные впечатления. Иду я как-то в главный корпус на Малой Пироговской улице, а двор по какой-то причине завален оторванными обложками учебника «Научный коммунизм».
Математический факультет МПГУ находится недалеко от площади трех вокзалов, бомжей тогда было много. Привязывается один из последних к нашему преподавателю, а тот и говорит ему: «Да ты знаешь, сколько я зарабатываю?» – «Сколько?» — Ответил. – «Да ты что?? Слушай, пойдем ко
мне, выпьем! У меня есть!» — Пожалел.
Было время, когда, помимо МПГУ, я работал еще на двух работах, а еще были частные уроки. И когда мне предложили пойти преподавать в Академию Внешней Торговли, воротил я нос (торговля какая-то…) недолго. Так что с начала 2000-х годов я работал в ВАВТ. Скажу хорошее. Академию создал фактически Сергей Иванович Долгов — в 1990-е годы, и за несколько лет она
приобрела репутацию приличного места. Студенты мотивированные – вот что главное. Они знают, что для сдачи экзамена надо быть знакомым с предметом, «на шармачка» (тем или иным образом) точно не сдать.
Контингент поэтому – самый нормальный, атмосфера рабочая. И это при том, что родители зачастую весьма обеспеченные: идешь по двору академии, и едет какая-нибудь пигалица в «крутом» автомобиле, сама ведет. Не знаешь, как Господь смирит, так я нередко думал. У нас была очень хорошая кафедра, пока заведующего не «проглотили» США: одноклассники его заманили работать по специальности. И тут оказались мы «в мире сем».
Гоголь писал с натур
Интересно, что нашего нового завкафедрой я помнил с мехмата: он уже работал на кафедре алгебры, когда я был аспирантом. Отличался улыбчивостью и приветливостью, с несмываемой печатью угодничества в отношении начальства. Он был комсомольским деятелем.
Бедный Вячеслав Александрович (он ведь почил) был столько же незлобив, сколько и подл. Ректор поручил ему убрать с кафедры моего дорогого товарища по работе Ирину Васильевну (был навет). Прихожу я как-то и вижу ее плачущую: «Предлагают уйти». Я набросился сгоряча на заведующего: почему не защитили? У того незлобивость дала трещину: покраснел и выбросил руку в мою сторону: «Вы следующий на очереди!». Так и увольняли нас вместе. Тут надо заметить, что у нас с Ириной Васильевной в одно время заканчивался срок пребывания в должности доцента. По наступлении срока заведующий самым приветливым образом протянул мне свое заключение: не продлевать срока ввиду отсутствия научных публикаций. У Ирины Васильевны в том же роде. Поразительно, но аттестационная комиссия, несмотря на заключения заведующего (и, конечно же, зная их причину), утвердила каждого из нас на следующий срок. Ничего, исхитрились, придумали, как нас подставить и уволили. Посоветовавшись, мы подали судебный иск: сфабрикованность дела представлялась очевидной, нас уверяли в благополучном исходе.
Симпатичный судья
Один юрист объяснил мне, что существует своеобразная традиция: при решенности дела (судьей) не в пользу истца судья в отношении к нему начинает держаться весьма любезно… Такой вот феномен. С нами так и было. Казалось, судья, человек небольшого росточка, просто издевается над ответами представителя ВАВТ, а к нам сугубо благоволит. А услышали мы, что восстанавливать нас оснований нет. Следующая инстанция решила так же, мы вкусили несправедливость в полной мере.
Снова в школе
Ценный опыт: ты в подвешенном состоянии, а удрученности нет, живешь день за днем. В «Димитриевскую» гимназию попал я не сразу. Вначале привелось мне работать в течение учебного года в гимназии для детей «с трудностями восприятия» (такая формулировка). Указанного рода детей была там треть, на мой взгляд, не больше, остальные – с нормальными способностями и просто бездельники: там нельзя было ставить оценки, и от этого хотелось оттуда скорее сбежать больше, чем из-за ничтожной оплаты.
Больше года выдержать было никак нельзя. Директор — любвеобильная, это запомнилось. У меня был 9 класс — ОГЭ, слава Богу, все написали. А на следующий год попал я в гимназию имени Евгения Примакова. На «Новой Риге» просторное здание, оборудованное по высшему разряду, детей привозят на машинах, самому без машины добираться – целая история…
В общем, престижность соответствующего местоположению уровня. И при этом – нормальность! Сквозная, во всех отношениях: с начальством, между товарищами по кафедре. Дети, конечно, непростые и нос задирающие.
Наверное, учителем я бы там не выдержал. Но у меня были занятия консультационного характера, и впечатление опять же (как с «крутостью» ВАВТ) осталось хорошее. Оттуда и попал я в «Димитриевскую» гимназию: живу близко. У нашей гимназии много высоких показателей, легко узнать в интернете. Но главный показатель очень простой — учителя за место держатся. И есть чувство, что работаешь «у Христа за пазухой»: поднимешься — и в храме!

Чтоб дети прощения просили??
Хорошо известно, что если у отдельного человека совесть есть, то предполагать ее у группы людей не приходится. Так черствость детского коллектива (порою жестокость) – дело обыкновенное. Зачастую взывать к ним — просто нет смысла: не воспримут. На них найдет нечто вроде общего вдохновения со знаком минус, и ничего с ними не поделаешь. Что и говорить, бывают учителя, перед которыми низко склоняешь голову: скажет слово — и успокоятся, сделает замечание — и атмосфера изменится. Это называется «держать дисциплину». У меня, надо честно признать, не выходит. С четырьмя человеками справлюсь, с десятью – уже нет: срываюсь. Ан казывается вдруг православность.
Вот заканчивается урок: что-то все-таки удалось, твой не дававший эффекта ор сменился решением задачи, что-то разобрали, кто-то даже все понял.
Звучит звонок, дети начинают разговаривать друг с другом, собирают свои сумки, домашнее задание смазывается, но ты им все «дошлешь», тоже начинаешь собираться… Вдруг подходит к тебе кто-нибудь (понятно, из девочек) и говорит: «Простите нас, пожалуйста, что мы так себя вели».

Живые души
Помню, наорал я на тихую, скромную девочку – за непонимание: мол как можно такой простой вещи не понять! Потом взглянул на нее: катится слеза по щеке. Многоточие. Проблема в том, что имеешь дело – с живыми душами. Они не безупречны. Дети – не ангелы, как у Достоевского, но, в отличие от взрослых, совсем не чудовища, даже при ближайшем рассмотрении. Хорошие люди. Очень часто на них совсем нельзя положиться в том или другом деловом отношении, и надо проверять. Но на них обычно можно положиться в том плане, что с человеческой скверной не встретишься! Презумпция отсутствия подлости совершенно оправдывается (или уж уникальный какой персонаж). Ну врут, конечно, врут «за милую душу», так ведь и вранье их, так назовем, – «молочное»! Зато веселье – какого хорошего качества! А благодарность с их стороны зачастую – просто оглушительная!
Ты можешь повредить живой душе, оставить отпечаток (Достоевский об этом пишет), может быть, на всю жизнь: вот так ответственность! Передо мной – лицо студента, у которого отец умирает от рака и который просит поставить ему тройку. Я говорю себе: «Отвечай ему просто и деловито. Не вырази ни сочувствия, ни тени сомнения в том, что он приедет».
Я думаю: «Боже, как просто он говорит! Не повреди. Отвечай так же просто».
Передо мной — замеревшие от сострадания лица немногих участниц спецкурса (в МПГУ), которым я рассказываю, как Нильс Абель умер от туберкулеза на руках у невесты, потому что ему не хватило денег на лечение.
А дело было в том, что секретарша Коши, президента Академии Наук, сидела на его диссертации, будучи низенького роста. (Это я сочинил, но диссертацию Абеля и вправду Коши потерял). Я говорю себе: «Артист! Артист! Выбил-таки слезу!». Передо мной – лица моих 10-классников, которых я вынудил быть серьезными, объявив о смерти отца Александра Меня и заставив встать. Я говорю себе: «Сколько пафоса напустил, сколько фальши!». Передо мной – мамаша младшеклассника, которая говорит мне: «Можно попросить Вас заглянуть в одно место?» Я удерживаюсь, чтоб не улыбнуться. Оказалось, портфель ее сына одноклассники забросили на балку под потолок. Я останавливаю ученика своего класса, тот без труда достает портфель.
В школе вообще так, сословно: пойди туда — и идет, сделай то — и делает. Прямо по Евангелию. Христос на стороне детей, несомненно. И дети на стороне Христа: прощают тебе срывы, как только приходишь в себя. Но мельничный жернов готов для тебя подобно Дамоклову мечу.
Как вдруг становится легко. Это же дети. Отрешились – вот тебе и рай.
Помните, как в «Братьях Карамазовых» Маркел, брат старца Зосимы, говорил, на мой взгляд, совершенно неправильно: «все простят, вот и рай». А тут правильно, тут правильно, потому что дети, которых Царство Небесное.




